Цитаты и высказывания из книги Эрих Мария Ремарк. Три товарища

Самое худшее, когда нужно ждать и не можешь ничего сделать. От этого можно сойти с ума.
Человеческая жизнь тянется слишком долго для одной любви, просто слишком долго. Любовь чудесна, но кому-то из двух всегда становится скучно, а другой остается ни с чем, застынет и чего-то ждет... ждет как безумный.
– Выпьем, ребята! За то, что мы живём! За то, что мы дышим! Ведь мы так сильно чувствуем жизнь! Даже не знаем, что нам с ней делать!
Всё-таки странно, почему принято ставить памятники всевозможным людям? А почему бы не поставить памятник луне или дереву в цвету?..
— ... Всё проходит.

– Правильно, – подтвердил я. – Это самая верная истина на свете.
Атмосфера — это ореол, излучение, тепло, таинственность — всё, что одушевляет красоту и делает её живой.
– Мужчины с большими деньгами в большинстве случаев отвратительны, Робби.

– Но деньги ведь не отвратительны?

– Нет. Деньги нет.

– Так я и думал.

– А разве ты этого не находишь?

– Нет, почему же? ...

– Они дают независимость, мой милый, а это еще больше.
— Наш мир создавал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего, как уничтожать её.

— А потом создавать заново!
— Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.

— Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят. <...>

— Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли? <...>

— Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться...
Когда ещё хочется жить, то это значит, что есть у тебя что-то любимое. Так, конечно, тяжелее, но вместе с тем и легче.
Ты подумай, ведь умереть я всё равно должна была бы. А теперь я благодарна, что у меня был ты. Ведь я могла быть и одинокой и несчастной. Тогда я умирала бы охотно. Теперь мне труднее. Но зато я полна любовью, как пчела медом, когда она вечером возвращается в улей.
– Любовь, – невозмутимо заметил Готтфрид, – чудесная вещь. Но она портит характер.
Только не теряй свободы! Она дороже любви. Но это обычно понимаешь слишком поздно...
— Что ты мне сказала вчера об этом Бройере? То есть о его профессии?

— Он архитектор.

— Архитектор, — повторил я несколько огорченно. Мне было бы приятнее услышать, что он вообще ничто.

— Ну и пусть себе архитектор, ничего тут нет особенного, верно. Пат?

— Да, дорогой.

— Ничего особенного, правда?

— Совсем ничего, — убежденно сказала Пат, повернулась ко мне и рассмеялась. — Совсем ничего, абсолютно нечего. Мусор это — вот что!

— И эта комнатка не так уж жалка, правда, Пат? Конечно, у других людей есть комнаты получше!..

— Она чудесна, твоя комната, — перебила меня Пат, — совершенно великолепная комната, дорогой мой, я действительно не знаю более прекрасной!

— А я, Пат… у меня, конечно, есть недостатки, и я всего лишь шофер такси, но…

— Ты мой самый любимый, ты воруешь булочки и хлещешь ром. Ты прелесть!

Она бросилась мне на шею:

— Ах, глупый ты мой, как хорошо жить!

— Только вместе с тобой, Пат. Правда… только с тобой!
Я, между прочим, ссорился с каждой. Когда нет ссор, значит, всё скоро кончится.
– Ты здесь не влюбилась?

– Не очень.

– Мне бы это было совершенно безразлично.

– Замечательное признание. Уж это никак не должно быть тебе безразлично.

– Да я не в таком смысле. Я даже не могу тебе толком объяснить, как я это понимаю. Не могу хотя бы потому, что я всё еще не знаю, что ты нашла во мне.

– Пусть уж это будет моей заботой.

– А ты это знаешь?

– Не совсем. Иначе это не было бы любовью.
Люди ещё больший яд, чем алкоголь или табак.

(Люди куда более опасный яд, чем водка и табак.)
— А ведь, собственно говоря, стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов.

— Не расстраивайся — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся на земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.
Когда долго лежишь в постели вот так, как я, то поневоле думаешь о том о сём. И многое, на что я раньше не обращала внимания, теперь кажется мне странным. И знаешь, чего мне уж никак не понять? Того, что можно любить друг друга, как мы с тобой, и всё-таки один умирает.
Она прикоснулась руками к моим вискам. Было бы чудесно остаться здесь в этот вечер, быть возле нее, под мягким голубым одеялом... Но что-то удерживало меня. Не скованность, не страх и не осторожность, — просто очень большая нежность, нежность, в которой растворялось желание.
Родиться глупым не стыдно; стыдно только умирать глупцом.

(Родиться дураком не позор, позор — дураком умереть.)
Принципы нужно нарушать, а то какое же от них удовольствие!

(Принципы нужно иногда нарушать, иначе от них никакой радости.)
— Хотите яблоко? Яблоки продлевают жизнь!

— Нет, спасибо.

— А сигару?

— Они тоже продлевают жизнь?

— Нет, они укорачивают её. Потом это уравновешивается яблоками.
— Ну-ка, дыхни, — сказал Готтфрид.

Я повиновался.

— Ром, вишневая настойка и абсент, — сказал он. — Пил абсент, свинья!
Такт — неписаное соглашение не замечать чужих ошибок. И не заниматься их исправлением. То есть жалкий компромисс.
Дальше полуправд нам идти не дано. На то мы и люди. Зная одни только полуправды, мы и то творим немало глупостей. А уж если бы знали всю правду целиком, то вообще не могли бы жить.
— Сколько я могу ему уступить?

— Крайняя уступка – две тысячи. Самая крайняя – две тысячи двести. Если нельзя будет никак иначе – две тысячи пятьсот. Если ты увидишь, что перед тобой сумасшедший, – две шестьсот. Но тогда скажи, что мы будем проклинать его веки вечные.
И в этой тишине каждое слово приобретало настолько большой вес, что разговаривать непринуждённо стало невозможно.
— Самое страшное, братья, — это время. Время. Мгновения, которое мы переживаем и которым всё-таки никогда не владеем.

Он достал из кармана часы и поднес их к глазам Ленца:

— Вот она, мой бумажный романтик! Адская машина Тикает, неудержимо тикает, стремясь навстречу небытию Ты можешь остановить лавину, горный обвал, но вот эту штуку не остановишь.

— И не собираюсь останавливать, — заявил Ленц. — Хочу мирно состариться. Кроме того, мне нравится разнообразие.

— Для человека это невыносимо, — сказал Грау, не обращая внимания на Готтфрида. — Человек просто не может вынести этого. И вот почему он придумал себе мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту о вечности.
— Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.

— Это ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.
— Так кто же ты?

— Не половинка и не целое. Так... Фрагмент...

— А это самое лучшее. Возбуждает фантазию. Таких женщин любят вечно. Законченные женщины быстро надоедают. Совершенные тоже, а «фрагменты» — никогда.
— Мужчина, становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и денег и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинктыстрасть к обладанию, к общественому положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен — иначе они не были бы такими отважными миссионерами.
— Видишь, как прекрасна твоя комната.

— Прекрасна, потому что ты здесь. Она уже никогда не будет такой, как прежде... потому что ты была здесь.
— Держи меня крепко, — прошептала она. — Мне нужно, чтобы кто-то держал меня крепко, иначе я упаду. Я боюсь.

— Не похоже, что ты боишься.

— Это я только притворяюсь, а на самом деле я часто боюсь.
— Я так счастлива, — сказала она.

Я стоял и смотрел на неё. Она сказала только три слова. Но никогда еще я не слыхал, чтобы их так произносили. Я знал женщин, но встречи с ними всегда были мимолетными — какие-то приключения, иногда яркие часы, одинокий вечер, бегство от самого себя, от отчаяния, от пустоты. Да я и не искал ничего другого; ведь я знал, что нельзя полагаться ни на что, только на самого себя и в лучшем случае на товарища.
Человек вспоминает о своих скудных запасах доброты обычно когда уже слишком поздно. И тогда он бывает очень растроган тем, каким благородным, оказывается, мог бы он быть.
А если вечно думать только о грустных вещах, то никто на свете не будет иметь права смеяться…
Уж коли еврей возвращается обратно, то он покупает. Когда возвращается христианин, он еще долго не покупает. Он требует с полдюжины пробных поездок, чтобы экономить на такси, и после всего вдруг вспоминает, что вместо машины ему нужно приобрести оборудование для кухни.
В моей жизни так много переменилось, что мне казалось, будто везде всё должно стать иным.