Цитаты и высказывания из книги Джон Фаулз. Волхв

Нет никакого промысла. Все сущее случайно. И никто не спасет нас, кроме нас самих.
Мы чувствуем, что живем, только потому, что заключенные в Бельзене умерли. Мы чувствуем, что наш мир существует, только потому, что тысячи таких же миров погибают при вспышке сверхновой. Та улыбка означает: могло не быть, но есть.
В девятнадцать лет человек не согласен просто совершать поступки. Ему важно их всё время оправдывать.
... в любой загадке таится энергия. И тот, кто ищет ответ, этой энергией питается.
Мужчинам нравится воевать потому, что это занятие придает им важности. Потому, что иначе женщины, как мужчинам кажется, вечно будут потешаться над ними.
Просто я больше ни с чем не связана, я — ничья. Какое место ни возьми, я либо прилетаю, либо улетаю оттуда. Или пролетаю над ним. Только люди, которые мне нравятся, которых я люблю. Вот они — моя последняя родина
Здесь, на границе, листопад. И хоть в округе одни дикари, а ты — ты за тысячу миль отсюда, две чашки всегда на моём столе.
О чем твердил распятый Христос? Почему Ты меня оставил? А тот человек повторял нечто менее трогательное, менее жалостное, а значит, и менее человечное, но гораздо более значимое. Он обращался ко мне из пределов чуждого мира. В том, где находился я, жизнь не имела цены. Она ценилась слишком высоко и потому была бесценной. В том, где обитал он, лишь одна вещь обладала сопоставимой ценой. Элефтерия — свобода. Она была твердыней, сутью — выше рассудка, выше логики, выше культуры, выше истории. Она не являлась богом, ибо в земном знании бог не проявлен. Но бытие непознаваемого божества она подтверждала. Она дарила вам безусловное право на отречение. На свободный выбор. Она — или то, что принимало ее обличье, — осеняла и бесноватого Виммеля, и ничтожных немецких и австрийских вояк. Ею обнимались все проявления свободы — от самых худших до самых лучших. Свобода бежать с поля боя под Нефшапелью. Свобода бороться с первобытным богом Сейдварре. Свобода потрошить сельских дев и кастрировать мальчиков кусачками. Она отвергала нравственность, но рождена была скрытой сутью вещей; она все допускала, все дозволяла, кроме одного только — кроме каких бы то ни было запретов.
Как-то, ведя машину, я заговорил о том, что у меня нет близких друзей, и прибег к своей любимой метафоре – стеклянная перегородка между мною и миром, – но она расхохоталась.

– Тебе это нравится, – сказала она. – Ты, парень, жалуешься на одиночество, а в глубине души считаешь себя лучше всех. – Я злобно молчал, и она, помедлив дольше, чем нужно, выговорила: – Ты и есть лучше всех.

– Что не мешает мне оставаться одиноким.
У самых глаз распластались на камне кончики ее прядей; как заставить себя признаться? Ведь это все равно что наступить на цветок из-за того, что неохота в сторону шагнуть.
С каждым днём, проведённым здесь, мой нос всё вытягивается.
Нас будто заперли в пыточной камере. Всё ещё любящих, но прикованных к противоположным стенам, чтоб вечно смотрели и никогда не могли коснуться друг друга.
И мы занялись любовью; не сексом, а любовью; хотя секс был бы гораздо благоразумнее.
И вдруг, точно серебряные обрезки ногтя Луны, на меня стало падать одиночество собственного существования, долгая, долгая несовместимость «я» и мира вокруг, — чувство, что порой настигает нас тихими ночами, но очищенное от всякой тоски.
И всё-таки кто же я, кто? Просто-напросто арифметическая сумма бесчисленных заблуждений.
— Род человеческий — ерунда. Главное — не изменить самому себе.

— Но ведь Гитлер, к примеру, тоже себе не изменял.

Повернулся ко мне:

— Верно. Не изменял. Но миллионы немцев себе изменили. Вот в чем трагедия. Не в том, что одиночка осмелился стать проводником зла. А в том, что миллионы окружающих не осмелились принять сторону добра.
Я прошел несколько собеседований. И, коль скоро не собирался проявлять того щенячьего энтузиазма, которого у нас требуют от начинающего чиновника, никуда не был принят.