Цитаты и высказывания из книги Стивен Кинг. Оно

Нельзя сразу перестать быть ребенком, сразу, с громким треском, как лопнувший воздушный шарик с надписями «Бурма-Шэйв» по бокам. Ребенок просто выходит из тебя, как воздух из шины. И однажды ты смотришь на себя в зеркало, а оттуда на тебя глядит взрослый человек. Можно продолжать носить голубые джинсы, можно по-прежнему ходить на концерты Спрингстина и Сигера, можно подкрашивать волосы, но лицо останется таким же — взрослого человека.
Я чувствую то же самое, что, должно быть, чувствует птица, когда наступает осень, и она знает... каким-то образом просто знает, что должна лететь домой. Это инстинкт... и, если на то пошло, я верю, что инстинкт — железный скелет под всеми нашими идеями о свободе воли.
На твоем лице морщины, которых не было в семнадцать... Черт, их не было и на твоей первой авторской фотографии, на которой ты пытался выглядеть так, будто что-то знаешь... все равно что.
— Почему человек по собственной воле возвращается в кошмар?

— Я могу п-представить себе то-олько о-одну причину: лю-юди во-озвращаются назад, чтобы ра-азобраться в себе.
Прежде чем удалять соринку из глаза ближнего своего, займись бревном в собственном глазу.
Нет никакого смысла взлетать, если не сможешь приземлиться. И нет никакого смысла спускаться под землю, если не сможешь подняться обратно.
«Как я понимаю, сие означает, что ты еще не познала радостей материнства?» — спрашиваю я ее.

«Я должна родить в июле, — отвечает она. — Еще вопросы есть

«Да, — говорю я. — Когда ты отказалась от мысли, что приносить детей в этот говённый мир аморально?»

«Когда встретила мужчину, который не говно», — отвечает она и бросает трубку.
— Как вы туда попали? — спросил мальчик.

— Буря сдула меня, — сказал Танцующий клоун. — Она сдула весь цирк. Ты чувствуешь запах цирка, Джордж? Джордж весь подался вперед. Внезапно он почувствовал запах арахиса. Горячие жареные арахисовые орешки! Он мог почувствовать запах сладкой ваты и жареных пончиков и слабый, но явственный запах испражнений дикого животного. Он уловил запах свежих опилок. И еще... И еще при всем при этом был запах потопа и гниющих листьев и мрачных теней. Запах был сырой и затхлый. Запах подвала.
— А шарик? У меня есть красные, и зеленые, и желтые, и голубые...

— А они летают?

— Они летают, Джорджи, — прорычало ОНО, — они летают, и когда ты спустишься сюда

со мной, ты тоже полетишь.
Мой отец говорил мне, что Бог любит камни, домашних мух, сорняки и бедняков больше всех прочих Его созданий, потому что Он создал их так много.
Мы много говорили о детях и отлично договорились, что если мы даже узаконим наши отношения, то все равно не будем их иметь, потому что не хотим. Мы не имеем права бросить детей в этот грязный, перенаселенный, говенный мир.
— Ты не видела его прошлой ночью, Кэй.

— Я его достаточно видела при других обстоятельствах, — сказала Кэй, сдвинув брови. — Дырка от задницы, которая ходит, как человек.
В тот период, когда она достигла наибольшей популярности среди феминисток, ее обвинили в использовании архаичных шовинистских законов, благодаря чему она оттяпала у своего делового мужа все, что полагалось ей по закону до последнего цента.

— Чушь собачья! — как-то сказала Кэй Беверли. — Те, кто несет эту чепуху, никогда не спали с Сэмом Чаковицем. Тыкнуть пару раз, получить удовольствие и кончить — вот девиз Сэма. Единственный раз у него простоял больше семидесяти секунд, когда он дрочил в ванной. Я не обманывала его, я просто получила компенсацию за страдания.
— Ты посчитаешь, что я сошла с ума. Но это я во всем виновата, в основном...

Кэй ударила кулаком по полированному столику красного дерева. Раздался звук, похожий на выстрел из малокалиберного пистолета. Бев подпрыгнула.

— Не смей так говорить, — сказала Кэй. Ее щеки горели, карие глаза сверкали от негодования. — Сколько лет мы с тобой дружим? Девять? Десять? Если ты еще раз скажешь, что ты во всем виновата, меня стошнит. Поняла? Меня сейчас чуть не стошнило, мать твою. Ты сейчас не виновата ни в чем, и раньше не была виновата, и не будешь виновата никогда. Неужели ты не понимаешь, что почти все твои друзья знали, что рано или поздно он тебя покалечит, может быть, убьет?

Беверли смотрела на нее широко раскрытыми глазами.

— И твоя самая большая вина в том, что ты продолжала жить с ним и дала случиться тому, что случилось. Но теперь ты ушла от него. Благодари Бога, что он защитил тебя. И ты сидишь здесь, с поломанными ногтями, порезанной ногой, со следами от ремня на спине, и говоришь мне, что ты во всем виновата?!
— Где ты? Что стряслось?

— Я около Седьмой и Одиннадцатой улиц, на углу Стрейлендавеню и какой-то улицы. Я... Кэй, я ушла от Тома.

Кэй быстро взволнованно закричала в трубку:

— Прекрасно! Наконец-то! Ура! Я приеду за тобой! Сукин сын! Кусок дерьма! Я сейчас приеду за тобой в своем чертовом «Мерседесе»! Я найму оркестр! Я...

— Я возьму такси <...> Но тебе придется заплатить по счетчику. У меня совсем нет денег. Ни цента.

— Я дам этому ублюдку пять баксов на чай, — прокричала Кэй. — Это, мать твою, самая лучшая новость после отставки Никсона! Сейчас мы с тобой, девочка моя, пропустим рюмочку-другую и... — Она замолчала, и когда снова заговорила, ее голос был совершенно серьезен. В нем было столько доброты и любви, что Беверли чуть не расплакалась.

— Слава Богу, ты наконец-то решилась, Бев. Слава Богу.
— Он не бил меня ремнем, — автоматически солгала Бев... и от жгучего стыда ее щеки вспыхнули отчаянным румянцем.

— Если ты покончила с Томом, тебе следует также покончить с враньем, — спокойно сказала Кэй и посмотрела на Бев долгим взглядом с такой любовью, что Бев вынуждена была опустить глаза. Она почувствовала в горле соленый привкус слез.

— Кого ты хотела обмануть? — по-прежнему спокойно продолжала Кэй. Она наклонилась через стол и взяла руку Бев. — Темные очки, блузы с длинными рукавами и глухим воротом... Может быть, тебе и удалось обмануть одного-двух твоих покупателей, но тебе не удастся обмануть своих друзей, Бев. Тебе не обмануть людей, которые тебя любят.
— Твоё лицо что моя жопа, — повторил Ричи. — Просто не забывай об этом, мой юный друг.
— Прошу меня извинить, — пробормотала Беверли. — Думаю, мне надо блевануть.
Ощущение déjà vu накатило вновь. Он ничего не мог с этим поделать и на этот раз в полной мере ощутил леденящий ужас человека, который наконец-то осознает после получаса бултыхания в воде, что берег не становится ближе, и он тонет.
Опусти ещё один пятицентовик в автомат, – подумал он. – Эта мелодия называется «То, о чем она не знает, не причинит ей боль». Но где-то болит. В пространстве между людьми, может быть.
Может быть, люди не настолько меняются, как мы думаем. Может быть… может быть, они просто становятся жёсткими.
По-моему, это во «Властелине Колец» один из персонажей говорит, что «путь ведёт к пути», это значит, что можно начать с тропинки, ведущей в ещё более причудливый мир, чем тот, в котором ты начал делать свои первые шаги, а оттуда ты можешь пойти… вообще неизвестно куда. То же самое с этими рассказами. Один перетекает в другой, в третий, четвёртый, может быть, они идут в том направлении, которое ты выбираешь, а может быть, и нет. А может быть, большее значение имеет рассказчик, а вовсе не рассказ.
... Он помолчал, потом добавил: — Баддингер покончил с собой, знаешь ли.

Разумеется я знал... но только потому, что люди говорили, а я научился слушать. В заметке «Ньюс» речь шла о несчастном случае, неудачном падении, и действительно, Баддингер упал. Правда, в «Ньюс» забыли упомянуть, что упал он с табуретки в чулане, предварительно затянув петлю на шее.
Дом — место, где ты должен, когда приходишь туда, столкнуться лицом к лицу с тварью в темноте.
Цвет одиночества — расплывчато-красный: отраженный от мокрого асфальта свет задних фонарей автомобиля, который едет впереди тебя под проливным дождем.

— А время бежит, нам за ним не угнаться, — прошептал Эдди Капсбрэк, не отдавая себе отчета в том, что говорит вслух.
... и Бен все съедал, хотя где-то и ненавидел себя за это (но никогда — маму, за то, что она приносила ему тарелку; Бен Хэнском не решился бы ненавидеть свою маму; Господь, конечно же, убил бы его на месте, если б он хоть на секунду ощутил это жестокое, неблагодарное чувство).
... «Бен, в мире голодает так много детей, что тебе должно быть стыдно своего веса». — Он помолчал, выпил воды. — Но она поминала голодающих детей и в тех случаях, когда я оставлял что-то в тарелке.
Мы повзрослели. Мы не представляли себе, что такое может случиться, во всяком случае, тогда, во всяком случае, с нами. Но это случилось, и, если я переступлю порог, тайное сделается явным: мы все — взрослые.
Злость не лучшее из чувств, но все же лучше, чем шок, лучше, чем всепоглощающий страх.
Все ошибаются. Но это не экзамен. Ты просто проходишь этот этап, делая все, что в твоих силах.
Руководствоваться интуицией — все равно что подобрать ритм и танцевать под него. Взрослым пользоваться интуицией трудно, и это главная причина, убеждающая меня, что именно так мы и должны поступить. В конце концов, дети в своем поведении на восемьдесят процентов основываются на интуиции, во всяком случае, где-то до четырнадцати лет.
Он пришел к заключению, что вера и сила взаимозаменяемы, равноценны. Была ли даже проще окончательная истина? Что никакой акт веры невозможен до тех пор, пока тебя грубо не втолкнули в самую суть вещей, как новорожденного младенца без парашюта выпускают в небо из материнского лона? Когда ты падаешь, тебя заставляют верить в парашют, в существование, не так ли? Дернуть кольцо, когда ты упал — вот и все, что тут можно придумать.
... женатые люди, как бы ни были они заняты, узнают друг о друге почти все. И даже если им надоедает и они перестают слушать, они все равно впитывают это — осмотически.
Я Черепаха, сынок. Я создала Вселенную, но, пожалуйста, не вини меня за это. У меня болел живот.
Кораблик нырял носом, раскачивался, иной раз черпал воду, но не тонул. Два брата хорошо потрудились: борта оставались водонепроницаемыми. Я не знаю, где закончилось его плавание, и закончилось ли. Возможно, он достиг океана и до сих пор бороздит его просторы, как волшебный корабль из сказки. Я знаю только одно: он держался на поверхности и несся на гребне потока, когда пересек административную границу города Дерри, штат Мэн, и, тем самым, навсегда уплыл из этой истории.
... когда человек пишет, он начинает думать больше... или просто острее.
Но когда вы вырастаете, все меняется. Вы больше не лежите без сна в постели, услышав шорох за шкафом или как кто-то скребется у окна. Когда действительно случается нечто не поддающееся логическому объяснению, цепи перегружаются, элементы перегреваются. Вы начинаете нервничать, трястись, извиваться и вилять, ваше воображение перепрыгивает с одного на другое, нервы дрожат, как у трусливого цыпленка. И вы не можете связать это состояние с тем, что уже было в вашей предыдущей жизни. Вы не можете это переварить. Вы возвращаетесь к этому снова и снова, играя своими мыслями, как котенок играет с мячиком на веревочке. Пока наконец не сходите с ума или не убираетесь в такое место, где до вас никому нет дела.
Если беллетристика и политика когда-нибудь станут взаимозаменяемы, я покончу с собой, потому что не знаю, что еще можно сделать. Видите ли, политика постоянно меняется. Истории — никогда.
И ты должен знать — когда дело доходит до фотографий, история заканчивается.
Это инстинкт, крошка... и, если на то пошло, я верю, что инстинкт — железный скелет под всеми нашими идеями о свободе воли.
Как же иной раз дети ненавидят взрослых за их власть. Как же ненавидят!
Лучший вид снотворного. Книговалиум. И больше никаких приступов раздражения.
Я это сделал, мамуля! Посмотри! Я это сделал! А теперь будь так любезна, ради бога, хоть на время заткнись!
Рок-н-ролл не просто радовал Ричи. Слушая эту музыку, он чувствовал, как становится больше, сильнее, как его переполняет жажда жизни. Эта музыка обладала мощью. Мощью, которая по праву принадлежала всем тощим подросткам, толстым подросткам, уродливым подросткам, застенчивым подросткам — короче, неудачникам этого мира. В этой музыке он ощущал безумное напряжение, которое могло убивать и возвеличивать.
Он был социопатом и, возможно, к жаркому июлю 1958 года стал полноценным психопатом. Он не мог вспомнить время, когда считал других людей — чего там, любых живых существ — «настоящими». Он твердо верил, что существует только он сам, возможно, один-единственный во всей вселенной, и это, безусловно, доказывало его «реальность».
Его страх уже улетучился. Так ускользает кошмар от человека, только что проснувшегося в холодном поту и тяжело дышащего; он ощущает свое тело и осматривается, чтобы удостовериться, что ничего страшного не происходит, и вскоре полностью абстрагируется от сна. Кошмар понемногу оставляет его в тот момент, когда ноги его коснутся пола, рассеивается, когда он примет душ и разотрется полотенцем, а к концу завтрака и вовсе улетучивается... до следующего раза, когда, снова охваченный кошмаром, он вспоминает все.
Место <...> определяет значимость новостей ничуть не меньше, чем то, что в этом месте случилось. А потому заголовок о смерти двенадцати человек при землетрясении в Лос-Анджелесе набирают большим шрифтом, чем об убийстве трех тысяч в какой-нибудь Богом забытой стране на Ближнем Востоке.
Тут его впервые охватил ужас, и в этом не было ничего сверхъестественного. Пришло лишь осознание, как легко пустить под откос свою жизнь. Вот что пугало.