Цитаты и высказывания из книги Евгений Замятин. Мы

I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Ещё раз, секунду, коснулась меня вся — так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.

— Ну, давай мои чулки! Скорее!
— А какую же ты хочешь последнюю революцию? Последней — нет, революции — бесконечны. Последняя — это для детей: детей бесконечность пугает, а необходимо — чтобы дети спокойно спали по ночам...
Быстро уничтожить немногих — разумней, чем дать возможность многим губить себя — и вырождение — и так далее. Это до непристойности верно.
Она взяла моё лицо — всего меня — в свои ладони, подняла мою голову:

— Ну, а как же ваши «обязанности всякого честного нумера»? А?

Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла — как пчела: в ней жало и мёд.
Сквозь стену слева: перед зеркальной дверью шкафа — женщина торопливо расстёгивает юнифу. И на секунду, смутно: глаза, губы, две острых розовых завязи. Затем падает штора, во мне мгновенно всё вчерашнее, и я не знаю, что «наконец ещё одно», и не хочу об этом, не хочу! Я хочу одного: I. Я хочу, чтобы она каждую минуту, всякую минуту, всегда была со мной — только со мной.
— Я не позволю! Я хочу, чтоб никто, кроме меня. Я убью всякого, кто... Потому что вас — я вас — -

Я увидел: лохматыми лапами он грубо схватил её, разодрал у ней тонкий шёлк, впился зубами — я точно помню: именно зубами.

Уж не знаю как — I выскользнула. И вот — глаза задёрнуты этой проклятой непроницаемой шторой — она стояла, прислонившись спиной к шкафу, и слушала меня. Помню: я был на полу, обнимал её ноги, целовал колени. И молил: «Сейчас — сейчас же — сию же минуту...»

Острые зубы — острый, насмешливый треугольник бровей. Она наклонилась, молча отстегнула мою бляху.

— «Да! Да, милая — милая», — я стал торопливо сбрасывать с себя юнифу. Но I — так же молчаливо — поднесла к самым моим глазам часы на моей бляхе. Было без пяти минут 22.30. Я похолодел. Я знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30. Все мое сумасшествие — сразу как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу её, ненавижу, ненавижу!
Но почему же во мне рядом и «я не хочу», и «мне хочется»?
Только убитое и может воскреснуть.
Инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку.
Я перестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей.
Я — изо всех сил — улыбнулся. И почувствовал это — как какую-то трещину на лице: улыбаюсь — края трещины разлетаются все шире — и мне от этого все больнее.
Да, да именно! Надо всем сойти с ума — как можно скорее! Это необходимо — я знаю!
Я — один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать: что там выше? И если бы знать: кто — я, какой — я?
На меня эта женщина действовала так же неприятно, как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член.
Мне никогда уж больше не влиться в точный механический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне — вечно гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза — вечно, пока я, наконец, не найду силы и...
Странное ощущение: я чувствовал ребра — это какие-то железные прутья и мешают — положительно мешают сердцу, тесно, не хватает места.
— Не надо! Не надо, — крикнул я...

Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.
Я заперся в себе, как в древнем непрозрачном доме — я завалил дверь камнями, я завесил окна.
... болевые — отрицательные — слагаемые уменьшают ту сумму, которую мы называем счастьем.
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас
У меня дрожат губы, руки, колени – а в голове глупейшая мысль:

«Колебания – звук. Дрожь должна звучать. Отчего же не слышно?»
А бессмертная трагедия «Опоздавший на работу»? А настольная книга «Стансов о половой гигиене»?
Вдруг телефонный звонок, голос — длинная, медленная игла в сердце.
Но мы-то знаем, что сны — это серьезная психическая болезнь.
Если через «Л» обозначим любовь, а через «С» смерть, то Л=f(C)
Я — как машина, пущенная на слишком большое число оборотов: подшипники накалились, еще минута — закапает расплавленный металл, и все — в ничто. Скорее — холодной воды, логики. Я лью ведрами, но логика шипит на горячих подшипниках и расплывается в воздухе неуловимым белым паром.
А что, если не дожидаясь – самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все?
Тут я на собственном опыте увидел, что смех — самое страшное оружие: смехом можно убить все — даже убийство.
Я уверен, что мы победим. Потому что разум должен победить.
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой, и в каждом из них вижу себя: я — крошечный, миллиметровый — заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять — пчелы — губысладкая боль цветения...
Ну что «если бы»? Что «если бы»? Опять ее старая песня: ребенок.
Они могли творить только доведя себя до припадков «вдохновения» – неизвестная форма эпилепсии.
Там вас — вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, — разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков.
Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни есть вместе с тем и наиболее совершенная.
Наконец она рядом, здесь — и не все ли равно, где это «здесь».
Вся жизнь во всей её сложности и красоте — навеки зачеканена в золоте слов.
Ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни...
Стены — это основа всякого человеческого...
Любить — нужно беспощадно, да, беспощадно.
Все в человеческом обществе безгранично совершенствуется — и должно совершенствоваться. Каким безобразным орудием был древний кнут — и сколько красоты
Истинная алгебраическая любовь к человечеству — непременно бесчеловечна, и непременный признак истины — ее жестокость.
Неужели всё это сумасшествиелюбовь, ревность — не только в идиотских древних книжках? И главное — я! Уравнения, формулы, цифры — и... это — ничего не понимаю! Ничего...
Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они знали все это) и не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.
Человек перестал быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человеком только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной изолировали свой машинный, совершенный мир – от неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных…
Даже у древних – наиболее взрослые знали: источник правасила, право – функция от силы.